Глава 4

Мы едем. Едем? ЕДЕМ!!!

"Сутки" мне дали за хулиганство.
Получилось это так: Эллу, жену осуждённого к тому времени на три года Валерия Кукуя, уволили с работы без малейшего к тому повода. Пошёл я в её учреждение посмотреть, нельзя ли добыть копию приказа. Оказалось, что юрисконсультом там служит одна моя бывшая приятельница. Я когда-то по ночам, в перерывах, вдалбливал в её не совсем забитую мудростью голову юридические истины. Она (кстати, наполовину еврейка) помнила, что во времена нашего знакомства я служил в милиции, ну и решила, что теперь перешёл в КГБ. Долго делилась подробностями, как по звонку "от нас" все комментарии к законам о труде перерыла, искала, как гражданку Кукуй уволить так, чтобы "Голоса" не придрались. А потом до неё что-то, видно, доходить начало. Спрашивает: – А тебе, кстати, зачем эта информация нужна? – А для этих самых "Голосов“, – отвечаю. Я как раз тоже выехать собираюсь, и мне твоя история очень пригодится, будет, что на Западе рассказать. Принялась она плакать и рыдать после времени, и уговаривать меня никому о нашем разговоре даже и не заикаться. Но то, что она взамен предлагала, меня уже не интересовало, поэтому я обещал ей не заикаться, а передать всё чётко и подробно.
На следующий день информацию о незаконно уволенной жене свердловского сиониста, действительно, передали по самым разным "Голосам". Время шло, и где-то во второй половине октября, ближе к своему двадцать седьмому дню рождения, пошёл я в очередной раз в ОВиР. Получил, как обычно, очередную отсрочку и сообщил полковнику Трифонову, что 7 ноября выйду на Красную площадь с плакатом, если не получу положительный ответ.
Первого ноября, около шести утра, я проснулся в своей кооперативной хате от топота сапог и разговоров на лестнице. Я жил на самом верхнем, пятом этаже крупнопанельного дома, где шум проникал сквозь все стены. Подкрался к глазку – смотрю, подходят к моей двери два сержанта милиции. Минут пятнадцать они трезвонили и колотили в дверь, потом испробовали один трюк: громко протопали сапогами вниз по лестнице, потом тихонько, на носочках поднялись вверх. Неслышно. Но видно. В глазок. Ещё минут через десять надоело им у двери топтаться. Спустились вниз, уже по-настоящему, и поехали.
Я посмотрел через балконную дверь, вижу – „линейка" у них не нашего района, а Ленинского ("линейка“ – это милицейское название "раковой шейки"). А номер машины я знал, потому что когда-то сам нёс службу в этом районе. Как только менты уехали – я позвонил друзьям, посоветоваться. По номеру машины я понял, что приезжали за мной, скорее всего, по делу, связанному с увольнением Эллы Кукуй – её контора была как раз в том районе. Рассказал всё, и мы подумали, что нет мне смысла уходить в бега: никогда визу не получу. Решено было, что я добровольно пойду сдаваться в райотдел, а там видно будет.
Позавтракал я и позвонил в Ленинский, дежурному, спросил, для чего они меня ищут. Он как услышал мой голос – обрадовался, как родному, предложил прислать машину. Сказал, что я ему в девять утра просто необходим. Зачем - не сказал. Но, когда я ему гарантировал, что к девяти подъеду сам, успокоился. Успокоился и я: если бы срок мотали, он бы погнал за мной все машины и мотоциклы!

Приехал я к девяти, посидел минут пятнадцать у дежурного на лавочке, и повезли меня с десятком хануриков в районный народный суд. Он был как раз в том же здании, что и контора, из которой выгнали Эллу Кукуй. Когда очередь дошла до меня, в зале суда оказалось два свидетеля: эта самая моя бывшая подруга Нелли Шуб (у неё по первому мужу была русская фамилия, но я её забыл) и ещё один тип из той же конторы по фамилии, если не ошибаюсь, Рамингер, Сергей Сергеевич или что-то вроде того.
Мне предъявили обвинение, что я приставал к юрисконсульту и пытался сорвать со стены приказ об увольнении Эллы Кукуй. Короче говоря, в хулиганских действиях. Первым свидетелем вызвали Рамингера, которого я до этого в жизни не видел – как и он меня. После фамилии, имени и отчества спросили, не еврей ли. Того чуть кондрашка не хватила. "Нет, – говорит, – не еврей, бог миловал!" Сказать обо мне он ничего не мог, кроме того, что видел, что я стоял около доски приказов. А бывшая подруга меня, что называется, вложила за всю масть не покраснев. Тем временем я понял, что дадут мне 15 суток для того, чтобы не ездил на Красную площадь, и превратил своё последнее слово в целый моноспектакль. Объяснил судьям, почему я их жалею - вынуждены судить невиновного еврея только за то, что тот хочет уехать, основывая приговор на показаниях одного антисемита и одной еврейки, скрывшейся под русской фамилией.
Рассказал судье и заседателям о Нюрнбергском процессе над нацистскими судьями и о своих планах на 7 ноября 1971 года. Посочувствовал председателю суда, что КГБ из него пешку делает и, в ответ на его возмущённые возражения, сказал, что поверю в его самостоятельность, если он мне даст не пятнадцать суток, а пять или хотя бы восемь с половиной. Дал он, конечно, пятнадцать, но речь очень подняла мои шансы в глазах конвойного сержанта.
Он от подобной наглости по отношению к суду так ошалел, что дал мне по пути в КПЗ заехать домой, переодеться "в рабочее" и позвонить. Я, конечно, воспользовался его любезностью, позвонил Володе Маркману и сказал, что все пятнадцать суток буду держать голодовку. Об этом я, кстати, заявил ещё на суде. Маркман пообещал всё передать кому надо дальше, чтобы "Голоса" сообщили и об этом, и следить, что будет происходить на воле во время моей отсидки. Потом поехали мы с сержантом меня сажать.

Приехав в КПЗ, я объявил начальнику о голодовке, чем ввёл его в большие размышления: по закону голодающим положена отдельная камера. Долго он куда-то звонил, советовался с начальством, а потом сунул меня в общую. Начальника этого, капитана Шуракова, я за несколько лет до того спас от крупных неприятностей: он, в ту пору ещё старший лейтенант милиции, но уже на этой должности, пришёл в штатском, с оружием и вдребезги пьяный навестить супругу, которая работала директором столовой № 36. В этой столовой – как, впрочем, и в других – не только пьянь всякая собиралась, но и просто люди, выпить-закусить. Пристал нажравшийся старлей к одной компании. Сначала качал права, потом вытащил пушку. А ребята попались хваткие и отняли у него пушку в пять секунд. К этому времени его жена позвонила в резиденцию, я и подбежал. Я тогда служил в милиции, и столовая была на территории моего участка. Мужики мне пушку милицейскую отдали немедленно, и попросили самому разобраться с пьяным старлеем.
Отвези я его тогда к дежурному по городу в таком состоянии - лишился бы Шураков не только погон, но, может быть, и свободы. Утеря личного табельного оружия каралась очень серьёзно. Но я отправил его домой, и на следующий день старлей мне клялся в вечной дружбе и любви навек. А тут Шураков меня в упор не узнал и за все пятнадцать суток я от него ничего, кроме пакостей, не видел.
Да что там сявка Шураков – зам. начальника городского управления милиции полковник Илларион Степанович Дурасов дважды за эти пятнадцать суток лично заходил в камеру и допрашивал всех моих сокамерников, не веду ли я там антисоветскую агитацию. Подводил меня под монастырь, хотя всего лет за пять до этого мне не то дважды, не то трижды выносил личную благодарность за успехи в оперативной работе. Так что мне там нелегко пришлось.
В отдельную камеру, как голодающего, не загнали – не было свободных, пришлось три раза в день нос к стене отворачивать, чтобы слюни не текли. Правда, алкаши в камере выручали: курево приносили, когда моё кончилось. Их-то на целый день на работы вывозили, а меня в камере держали даже без прогулки. Даже стыдно стало, что я их до этого за людей почти не считал.

Четыре записки передал я "на волю" с выходящими на свободу суточниками, но дошла только одна, четвёртая, которую взял деловой малолетка. Он до этого провёл три года на молодёжной бессрочке и знал цену воровскому слову. А первые три подшили в моё дело в КГБ, спасибо "другу" Шуракову.
Вышел я на свободу рано утром 16 ноября. Встретили друзья, отвезли домой – после пятнадцати суток голодовки и неподвижности ноги с непривычки маленько подкашивались. Дома ждал куриный бульон (мать заранее приехала, сварила) и повестка на 20 ноября в ОВиР. Ребята сообщили, что раза по три обо мне вещали "Свобода", "БиБиСи" и "Голос Америки". Мать сказала, что на третий день, как только узнала, что я сижу (я записку оставил, что по делам уезжаю), принесла в КПЗ передачу. Там ей соврали, что я держал голодовку только до ужина, а теперь лопаю как все.

Пришёл я 20-го в ОВиР, а там кладбищенская тишина. Суббота, УВД закрыто. На всякий случай спросил постового. Он куда-то позвонил и сказал, что за мной придут. И, действительно, через пару минут пришла капитан Жукова и повела в кабинет. Злая, как свора голодных собак. Рассказала, что вызвали её на службу в субботу, оторвав от семьи, кухни и постирушек, только из-за того, чтобы сказать мне: в понедельник дадут разрешение.
В понедельник, 22 ноября, действительно, всю нашу группу вызвали к полковнику Трифонову. Выдал Казимир всем выездные визы, годные до 4 декабря 1971 года. 5 декабря был День Конституции, и они не хотели оставлять нас в Москве на этот день.
А меня потом ещё вызывали в КГБ, к тому самому полковнику Селезнёву Павлу Петровичу, начальнику Вадима Фёдоровича. Он меня и раньше допрашивал. Показал Павел Петрович толстую папку – моё дело, кое-что дал посмотреть и сказал, что Москва дала команду нашу группу из режимного города Свердловска как можно скорее выкинуть, иначе сидеть бы мне лет пять.
29 ноября мы выехали в Москву.
Я заранее позвонил в представительство австрийских авиалиний и забронировал места на Вену на их самолёте на 4 декабря, так как ехало нас девять душ: шестеро взрослых и трое детей. Элла Кукуй с дочкой Юлей, Илья Войтовецкий с женой Верой, двумя детьми и тёщей, будущая жена Кукуя Рита Кисельман и я. На Фрунзенской, правда, долго не хотели билеты за рубли продавать: уговаривали лететь "Аэрофлотом", да я отказался. У "Аэрофлота" рейсы были 2 и 5 декабря, поэтому заведующей кассами я сообщил, что пятого декабря нам поздно, виза кончится, а второго не полетим, так как хотим последние дни на Родине провести, детям напоследок Москву показать.

Дело, конечно, было не в этом. Ходили слухи, что за несколько месяцев до нашего выезда уже покинувший Москву венский рейс "Аэрофлота" посадили в Киеве, якобы по метеоусловиям. Высадили всех пассажиров, а при обратной посадке конфисковали драгоценности. Разрешения-то на вывоз отняли в "Шереметьево", перед первой посадкой. Кто расставаться с памятными вещами не хотел - предлагали провести в Киеве несколько дней, до выяснения. Без документов, с просроченной визой и без копейки советских денег. Плакали люди, но отдавали. А кого-то в Киеве вообще ссадили с рейса. Поэтому мы ещё в Свердловске твёрдо решили покидать СССР на австрийском самолёте. Что утром 4 декабря 1971 года и сделали. Естественно, в полной уверенности, что навсегда.
Таможню прошли практически без проблем все, кроме меня. Всю свою малосознательную жизнь я коллекционировал анекдоты и решил не расставаться со своим хобби и после переезда. Поэтому я купил общую тетрадь, разбил анекдоты на 52 раздела и составил список из пяти тысяч анекдотов. Из-за экономии места каждый анекдот был записан одной, наиболее характерной для него строчкой или одним-двумя словами. Естественно, тетрадь привлекла внимание таможенника – как и любое печатное и, тем более, рукописное слово. Полистал он тетрадь и спрашивает, что это. Отвечаю честно: „Анекдоты“. Не поверил, потребовал рассказать несколько по его выбору. Он ткнёт пальцем в строчку из какого-нибудь раздела, а я травлю этот анекдот. Минут через несколько он обхохотался и куда-то ушёл. Пришёл с начальником смены и полковником пограничных войск. Потребовали рассказать ещё с десяток. Поржали они втроём, вытерли слёзы – и конфисковали тетрадь как вывозу за пределы СССР не подлежащую. Напрасно я им объяснял, что без меня эта тетрадь даже на раскурку не годится. «Не положено».
Сразу же по приезде в Израиль я купил похожую тетрадку, но восстановить по памяти удалось не более тысячи анекдотов. Четыре ушли таможенному псу под хвост.

© World copyright by Arthur Werner

Scroll to Top